Наконец, его освободили.
Дальше я вынужден повторяться. Тетка позвонила Юрию Герману. Брата взяли чернорабочим на студию документальных фильмов. Через два месяца он работал звукооператором. А через полгода — начальником отдела снабжения.
Примерно в эти же дни меня окончательно уволили с работы. Я сочинял рассказы и жил на мамину пенсию…
Когда тетка заболела и умерла, в ее бумагах нашли портрет сероглазого обаятельного мужчины. Это был заместитель Кирова — Александр Иванович Угаров. Он напоминал моего брата. Хоть и выглядел значительно моложе.
Боря и раньше знал, кто его отец. Сейчас на эту тему заговорили открыто.
Брат мог попытаться отыскать своих родственников. Однако не захотел. Он сказал:
— У меня есть ты, и больше никого…
Потом задумался и добавил:
— Как странно! Я — наполовину русский. Ты — наполовину еврей. Но оба любим водку с пивом…
В семьдесят девятом году я решил эмигрировать. Брат сказал, что не поедет.
Он снова начал нить и драться в ресторанах. Ему грозило увольнение с работы.
Я думаю, он мог жить только в неволе. На свободе он распускался и даже заболевал.
Я сказал ему в последний раз:
— Уедем.
Он реагировал вяло и грустно:
— Все это не для меня. Ведь надо ходить по инстанциям. Надо всех уверять, что ты еврей… Мне неудобно… Вот если бы с похмелья — раз, и ты на Капитолийском холме…
В аэропорту мой брат заплакал. Видно, он постарел. Кроме того, уезжать всегда гораздо легче, чем оставаться…
Четвертый год я живу в Нью-Йорке. Четвертый год шлю посылки в Ленинград. И вдруг приходит бандероль — оттуда.
Я вскрыл ее на почте. В ней лежала голубая трикотажная фуфайка с эмблемой олимпийских игр. И еще — тяжелый металлический штопор усовершенствованной конструкции.
Я задумался — что было у меня в жизни самого дорогого? И понял: четыре куска рафинада, японские сигареты «Хи лайт», голубая фуфайка да еще вот этот штопор…
С каждым годом она все больше похожа на человека. (А ведь не о любом из друзей это скажешь.) Когда она рядом, я уже стесняюсь переодеваться.
Мой приятель Севостьянов говорит:
— Она у вас единственный нормальный член семьи…
Принес я ее домой на ладони. Было это двенадцать лет назад. Месячный щенок-фокстерьер по имени Глаша. Расцветкой напоминает березовую чурочку. Нос — крошечная боксерская перчатка…
Короче, Глаша была неотразима.
Примерно до года она казалась нормальной рядовой собакой. Грызла нашу обувь. Клянчила подачки.
Воспитывали мы ее довольно невнимательно. Кормили чем придется. Гуляли с ней утром и вечером минут по десять.
Никаких «Дай лапу», никаких «Тубо» и «Фас!».
Зато мы подолгу с ней беседовали. И я, и мама, и жена. А потом и дочка, когда сама научилась разговаривать…
Глаше шел тринадцатый месяц, когда появился некий Бобров.
Мы учились вместе на филфаке. Потом меня выгнали, а Леша благополучно закончил университет.
Был он вполне здоровым и даже нахальным юношей. Ухаживал за барышнями, скандалил, выпивал.
Потом женился. Жену называл английским словом — Фили (кобыла).
Год проработал в «Интуристе».
Тут им овладел крайний пессимизм. Бобров нанялся егерем в Подпорожский район. Стал жить в лесу как Генри Торо. Охотился, мариновал грибы, построил и напряженно эксплуатировал самогонный аппарат.
Изредка он появлялся в Ленинграде. Однажды вдруг зашел ко мне. Увидел мою собаку и говорит:
— Это же норная собака. А ты ее в болонку превратил… Давай заберу ее в охотничье хозяйство. А месяца через два привезу обратно.
Мы подумали — отчего бы и нет? Должны же у собаки развиваться природные инстинкты…
Прошло два месяца, три, четыре… Бобров не появлялся. Я написал ему в охотничье хозяйство. Ответа не последовало.
Мама все повторяла:
— Без Глаши скучно.
Дочка несколько раз плакала.
Наконец, жена мне говорит:
— Поезжай и забери собаку.
Наш друг Валерий Грубин поехал со мной.
К семи часам мы были в Подпорожье. До охотничьего хозяйства Ровское — тринадцать километров. Без всякого транспорта. И не по дороге, а по замерзшей реке Свирь.
Что делать?
Какой-то алкаш посоветовал:
— Наймите сани за трояк.
Так мы и поступили. Двое мальчишек подрядились нас отвезти. Всю дорогу ехали молча. Кобыла медленно и осторожно ступала по льду. Попытки разговориться с мальчиками успеха не имели.
Грубин спросил одного:
— Папа и мама в колхозе работают?
Тот долго молчал. Потом многозначительно и туманно ответил:
— Эх… Поплыли муды да по глыбкой воды…
Если сани подбрасывало на ухабах, второй мальчишка глухо бормотал:
— Вот тебе и пьянки-хуянки…
Наконец лошадка остановилась.
— Тут на горке и будет Ровское…
Мы расплатились и полезли в гору. Из темноты донеслось:
— Но-о, блядина, я кому сказал?!.
Было совсем темно. Ни огонька кругом, ни звука. Пошли наугад вдоль реки.
Неожиданно Грубин исчез. Кричу:
— Ты где?
В ответ — загробный голос:
— Тут… Я в заброшенный колодец провалился.
Я пошел на звук. Обнаружил квадратную черную яму. Лег на снег и осторожно заглянул вниз.
В глубине ямы брезжил свет. Грубин закуривал.
— Тут сыро, — пожаловался он.
Я отполз. Выбрал трехметровое деревце. Терзал его около часа. Наконец с помощью топора изготовил шест. Вытащил приятеля наружу.
Грубин поблагодарил меня и сказал:
— Я там спички оставил…